Россериал

Блистающий мир

кнопка скачать
кнопка слушать

  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
   11 12 13 14 15 16 17 18
              
Изменить размер букв текста    & & &      

  1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

 вернуться наверх страницы     

Часть I. ОПРОКИНУТАЯ АРЕНА

I


    Семь   дней  пестрая  суматоха   афиш  возвещала  городским  жителям  о
необыкновенном выступлении в цирке  "Солейль" "Человека Двойной Звезды"; еще
никогда  не  говорилось  так  много  о  вещах подобного рода  в  веселящихся
гостиных,  салонах, за  кулисами  театра,  в  ресторанах, пивных  и  кухнях.
Действительно,  цирковое искусство  еще никогда не  обещало так много,  - не
залучало волнения  в область  любопытства,  как  теперь.  Даже  атлетическая
борьба - любимое  развлечение  выродившихся  духовных  наследников  Нерона и
Гелиогабала - отошла на второй план, хотя уже приехали и  гуляли  напоказ по
бульварам зверские туши Грепера  и Нуара - негра из  африканской Либерии,  -
раскуривая  толстейшие регалии, на  удивление  и сердечный трепет зрелых, но
пылких  дам. Даже  потускнел  знаменитый силач-жонглер  Мирэй,  бросавший  в
воздух  фейерверк  светящихся  гирь.  Короче  говоря,  цирк "Солейль" обещал
истинно небывалое. Постояв с минуту перед афишей,  мы полнее всяких примеров
и  сравнений  усвоим  впечатление,  производимое  ею  на  толпу. Что  же там
напечатано?
     "В среду, -  говорила  афиша,  - 23  нюня  1913 года  состоятся первое,
единственное и последнее выступление
     ранее  никогда  нигде   не  выступавшего,  поразительного,  небывалого,
исключительного феномена, именующего себя "Человеком Двойной Звезды".
     Не имеющий веса Летящий бег Чудесный полет
     Настоящее парение в воздухе, которое будет исполнено без помощи скрытых
механических средств и каких бы то ни было приспособлений.
     Человек Двойной Звезды остается висеть  в воздухе до 3-х секунд полного
времени.
     Человек Двойной Звезды - величайшая научная загадка нашего века.
     Билеты,   ввиду  исключительности   и  неповторимости  зрелища,   будут
продаваться с 19-го по день представления; цены утроены".
     Агассиц,  директор   цирка   "Солейль",   дал   журналистам   следующие
объяснения.  Несколько  дней  назад к  нему пришел неизвестный человек; даже
изощренный  глаз  такого  пройдохи, как Агассиц,  не выцарапал  из  краткого
свидания  с ним ничего,  кладущего штамп.  На визитной  карточке  посетителя
стояло: Э. Д. - только; ни адреса, ни профессии...
     Говоря  так,  Агассиц принял  вид человека,  которому  известно гораздо
более,  чем  о том можно подумать,  но сдержанного в силу важных причин.  Он
сказал: - Я  видел несомненно  образованного  и богатого  человека,  чуждого
цирковой среде. Я не делаю тайны из того, что наблюдал в нем, но... да, он -
редкость даже и для меня,  испытавшего за  тридцать  лет немало. У нас он не
служит. Он ничего не требовал, ничего не просил. Я ничего не знаю о нем. Его
адрес  мне  неизвестен.  Не  было  смысла  допытываться   чего-либо  в  этом
направлении, так  как одно-единственное его выступление не  связано ни с его
прошлым, ни с  личностью. Нам это  не нужно. Однако  "Солейль" стоит и будет
стоять  на  высоте,  поэтому  я  не  мог  выпустить такую редкую  птицу.  Он
предложил больше, чем дал бы сам Барнум, воскреснув и явившись сюда со всеми
своими зверями.
     Его   предложение   таково:   он  выступит  перед  публикой  один  раз;
действительно один раз, ни больше, ни меньше,  - без гонорара, без угощения,
без всякого иного вознаграждения. - Эти три "без" Агассица свистнули солидно
и вкусно. - Я предлагал то и то, но он отказался.
     По его просьбе, я сел в углу, чтобы не помешать упражнению. Он отошел к
двери,  подмигнул таинственно и лукаво, а затем, -  без прыжка,  без всякого
видимого усилия, плавно отделясь в воздух, двинулся через стол, задержавшись
над ним,  - над  этой вот  самой чернильницей, - не менее двух секунд, после
чего неслышно, без сотрясения, его ноги вновь коснулись земли. Это  было так
странно, что я вздрогнул, но он остался спокоен, как клоун Додди после того,
как его  повертит в зубах с трапеции  Эрнст Вит.  - "Вот все, что я умею,  -
сказал он,  когда  мы уселись  опять, - но это  я повторю  несколько  раз, с
разбега  и с  места.  Возможно,  что  я буду в  ударе.  Тогда публика увидит
больше. Но за это поручиться нельзя".
     Я  спросил -  что он знает и думает  о  себе  как о  небывалом,  дивном
феномене. Он пожал плечами. - "Об этом я знаю не больше вашего; вероятно, не
больше  того, что  знают некоторые сочинители о  своих сюжетах и темах:  они
являются. Так  это  является у  меня". Более он  не объяснил  ничего. Я  был
потрясен. Я  предложил ему миллион; он  отказался -  и даже -  зевнул. Я  не
настаивал. Он  отказался  так  решительно  и  бесспорно,  что  настойчивость
равнялась бы  унижению. Но, естественно, я спросил, какие причины заставляют
его выступить публично. - "Время от времени, - сказал он, - слабеет мой дар,
если не оживлять его;  он  восстанавливается вполне, когда есть зрители моих
упражнений. Вот - единственное ядро, к  которому я прикован". Но я ничего не
понял;  должно  быть,  он  пошутил.  Я  вынес  впечатление,  что  говорил  с
замечательным человеком, хранящим строжайшее инкогнито.  Он молод, серьезен,
как  анатом,  и  великолепно одет.  Он носит бриллиантовую  булавку тысяч на
триста. О всем этом стоит задуматься.
     На  другой  же  день  утренние и  вечерние  газеты  тиснули интервью  с
Агассицем; в одной  газете появился даже импровизированный портрет странного
гастролера.    Усы   и   шевелюра   портрета    сделали   бы   честь   любой
волосорастительной  рекламе. На  читателя, выкатив  глаза,  смотрел свирепый
красавец,  Между  тем виновник  всего  этого смятения,  пересмотрев газеты и
вдосталь полюбовавшись интересным портретом, спросил: - "Ну, Друд, ты будешь
двадцать третьего в цирке?"
     Сам  отвечая  себе, он прибавил:  - "Да.  Я  буду  и посмотрю,  как это
сильное   дуновение,  этот  удар   вихря  погасит  маленькое  косное   пламя
невежественного рассудка, которым  чванится  "царь  природы".  И  капли пота
покроют его лицо..."


II


     Не  менее публики  подхвачена была волной острого интереса вся цирковая
труппа,  включая прислугу, билетеров  и  конюхов.  Пошел слух,  что "Двойная
Звезда" (как приказал он обозначить себя в  афише)  - граф и миллиардер, и о
нем  вздыхали  уже наездницы, глотая  слюнки в  мечтах ресторанно-ювелирного
качества;  уже  пытали  зеркало балерины, надеясь каждая увлечь  сиятельного
оригинала, и с пеной  на губах  спорили, - которую из них купит он подороже.
Клоуны    придумывали,    как    смешить   зрителя,    пародируя    новичка.
Пьяница-сочинитель  Дебор  уже смастерил им несколько  диалогов, за что  пил
водку и бренчал серебряной мелочью. Омраченные завистью гимнасты, вольтижеры
и жонглеры  твердили единым духом, до  последнего  момента, что таинственный
гастролер-шарлатан из Индии,  где научился действовать немного внушением,  и
предсказывали фиаско. Они же пытались  распространить весть, что соперник их
по  арене  - беглый  преступник.  Они  же сочинили,  что "Двойная Звезда"  -
карточный шулер, битый неоднократно. Им же принадлежала интересная повесть о
шантаже,  которым  будто  бы  обезоружил он  присмиревшего Агассица.  Но  по
существу дела никто не мог ничего сказать: дымная спираль сплетни вилась, не
касаясь центра.  Один лишь клоун Арси,  любивший повторять: "Я знаю и  видал
все, поэтому ничему не удивляюсь", - особенно подчеркивал свою  фразу, когда
разговор поднимался о "Двойной Звезде"; но на  больном, желчном  лице клоуна
отражался тусклый испуг, что его бедную жизнь может поразить нечто, о чем он
задумывается с  волнением, утратив  нищенский покой,  добытый  тяжким трудом
гримас и ушибов.
     Еще  много  всякого словесного  сора  - измышлений,  болтовни,  острот,
издевательств  и  предсказаний  -  застряло  в  ушах  разных людей по поводу
громкого выступления,  но  всего не  подслушаешь. В столбе  пыли за копытами
коней Цезаря  не  важна отдельно  каждая сущая пылинка; не  так  уж  важен и
отсвет  луча,  бегущего  сквозь  лиловые  вихри  за  белым  пятном  золотого
императорского шлема. Цезарь пылит... Пыль - и Цезарь.

III


     23-го  окно цирковой  кассы не открывалось.  Надпись  гласила:  "Билеты
проданы без  остатка". Несмотря  на высокую  цену, их раскупили  с быстротой
треска; последним билетам, еще 20-го, была устроена лотерея, - в  силу того,
что они вызвали жестокий спор претендентов.
     Пристальный  взгляд,  брошенный  в  этот вечер на  места  для зрителей,
подметил бы несколько необычный состав публики. Так, ложа прессы была набита
битком, за  приставными  стульями блестели пенсне и  воротнички тех, кто был
осужден, стоя, переминаться с ноги на ногу. Была также полна  ложа министра.
Там сиял нежный, прелестный мир красивых  глаз и тонких лиц молодых  женщин,
белого шелка и драгоценностей, горящих как люстры на фоне мундиров и фраков;
так лунный водопад  в бархате черных теней  струит и искрит стрежи свои. Все
ложи,  огибающие  малиновый  барьер  цветистым  кругом,  дышали  роскошью  и
сдержанностью нарядной толпы; легко, свободно смеясь, негромко, но отчетливо
говоря, эти  люди рассматривали противоположные стороны огромного цирка. Над
ареной, блистая, реяла воздушная пустота, сомкнутая высоко вверху  куполом с
голубизной вечернего неба, смотрящего в открытые стеклянные люки.
     Выше   кресел  помещалась   физиономическая   пестрота   интеллигенции,
торговцев, чиновников  и  военных;  мелькали  знакомые  по  портретам  черты
писателей  и  художников;  слышались замысловатая  фраза, удачное замечание,
изысканный литературный оборот, сплетни и семейные споры. Еще выше жалась на
неразгороженных скамьях улица - непросеянная толпа:  те, что бегут, шагают и
проплывают  тысячами пар ног. Над  ними  же, за высоким барьером,  оклеенным
цирковыми плакатами, на локтях, цыпочках, подбородках и грудях, придавленных
теснотой,  сжимаясь  шестигранно, как  сот,  потели  парии  цирка - галерея;
силясь  высвободить  хотя  на  момент  руки,  они  терпели  пытку  духоты  и
сердцебиения; более спокойными  в этом месиве выглядели лица людей выше семи
вершков.  Здесь  грызли  орехи;  треск  скорлупы   мешался  с   свистками  и
бесцеремонными окриками.
     Освещение a  giorno, возбуждающе яркий свет такой силы, что все, вблизи
и  вдали,  было  как  бы наведено светлым лаком,  погружало  противоположную
сторону в  блестящий  туман, где,  однако,  раз останавливался там взор, все
виделось  с отчетливостью  бинокля,  - и  лица  и выражения.  Цирк,  залитый
светом,  от укрепленных под потолком  трапеций, от  медных труб  музыкантов,
шелестящих нотами среди черных пюпитров, до свежих опилок, устилавших арену,
- был во  власти электрических люстр, сеющих веселое упоение. Закрыв  глаза,
можно было  по слуху намечать все точки пространства  - скрип стула, кашель,
сдержанный  полутакт флейты,  гул барабана, тихий,  взволнованный разговор и
шум,  подобный  шуму  воды,  -  шелеста  движений  и дыхания десятитысячного
человеческого заряда, внедренного разом в поперечный разрез круглого здания.
Стоял острый запах  тепла,  конюшен,  опилок и  тонких духов -  традиционный
аромат цирка, родственный пестроте представления.
     Начало  задерживалось;  нетерпение   овладело  публикой;  по   галереям
несколько раз, вспыхивая неровным треском, перекатились аплодисменты. Но вот
звякнул  и затрепетал  третий звонок. Бухнуло  глухое серебро  литавр, взвыл
тромбон, выстрелил барабан;  медь и струны в мелькающем свисте флейт понесли
воинственный марш, и представление началось.







IV


     Для этого  вечера дирекция выпустила лучшие силы  цирка. Агассиц  знал,
что к вершине  горы  ведут  крутые  тропинки. Он  постепенно накаливал  душу
зрителя,  громоздя  впечатление  на  впечатление,  с  расчетливым и  строгим
разнообразием; благодаря этому зритель должен был отдать весь скопленный жар
души венчающему концу: в конце программы значился "Двойная Звезда".
     Арена  ожила:  гимнасты  сменяли  коней,  кони  -   клоунов,  клоуны  -
акробатов;  жонглеры и фокусники следовали за укротителем львов.  Два слона,
обвязанные  салфетками,  чинно   поужинали,  сидя  за  накрытым  столом,  и,
княжеским движением хобота бросив "на  чай",  катались  на деревянных шарах.
Задумчивое  остолбенение  клоунов  в  момент  неизбежного  удара по  затылку
гуттаперчевой колбасой вызвало не  одну  мигрень слабых голов, заболевших от
хохота. Еще  клоуны почесывались  и острили, как  наездник  с наездницей, на
белых  астурийских конях,  вылетели и понеслись вокруг арены.  То бы Вакх  и
вакханка - в шкурах барса, венках и гирляндах роз; они, мчась с силой ветра,
разыграли  мимическую  сцену  балетного  и акробатического  характера, затем
скрылись, оставив  в воздухе блеск и трепет грациозно-шальных тел, одержимых
живописным  движением.  После  них,  предшествуемые  звуком трубы,  вышли  и
расселись  львы,  ревом  заглушая оркестр; человек в  черном  фраке, стреляя
бичом, унизил их, как хотел; пена валилась из их пастей, но они вальсировали
и   прыгали   в   обруч.   Четыре   гимнаста,   раскачиваясь  под   куполом,
перебрасывались с одной трапеции на другую жуткими вольтами. Японец-фокусник
вытащил из-за ворота трико тяжеловесную стеклянную вазу, полную воды и живых
рыб. Жонглер  доказал, что  нет  предметов,  которыми нельзя было бы играть,
подбрасывая их на воздух и  ловя,  как  ласточка мух,  без ушибов и промаха;
семь зажженных ламп взлетали из его рук с легкостью фонтанной  струи. Концом
второго  отделения  был наездник  Ришлей, скакавший на пяти рыжих белогривых
лошадях   и  переходя,  стоя,  с  одной  на   другую  так  просто,   как  мы
пересаживаемся на стульях.
     Звонок возвестил антракт;  публика повалила в фойе, курительные, буфеты
и  конюшни. Служители  прибирали  арену. За эти пятнадцать  минут племянница
министра Руна Бегуэм, сидевшая в его  ложе,  основательно похоронила надежды
капитана  Галля,  который, впрочем, не  сказал ничего  особенного.  Он глухо
заговорил  о  любви  еще  утром, но  им  помешали.  Тогда  Руна  сказала "до
свиданья" - с весьма вразумительным  холодом  выражения,  но ослепшее сердце
Галля  не поняло ее ровного,  спокойного взгляда; теперь, пользуясь тем, что
на них не смотрят, он взял  опущенную руку девушки  и тихо  пожал ее,  Руна,
бестрепетно  отняв  руку, повернулась к  нему,  уткнув  подбородок в  бархат
кресла. Легкая, светлая усмешка легла меж  ее бровей прелестной морщинкой, и
взгляд сказал - нет.
     Галль  сильно  похудел  в  последние  дни.   Его   левое   веко  нервно
подергивалось.  Он остановил  на  Руне  такой  долгий,  отчаянный и пытливый
взгляд, что она немного смягчилась.
     - Галль, все проходит! Вы - человек сильный. Мне искренно жаль, что это
случилось с вами; что причиной вашего горя - я.
     - Только вы и могли быть,  - сказал Галль, ничего не видя, кроме нее. -
Я вне себя. Хуже всего то, что вы еще не любили.
     - Как?!
     -  Эта страна вашей души  не тронута.  В противном  случае воспоминание
чувства, может быть, сдвинуло бы ваше сердце с мертвой точки.
     - Не знаю. Но хорошо, что наш разговор переходит в область соображений.
К этому  я прибавлю,  что смотрела  бы, как  на несчастье,  на любовь,  если
поразит она меня без судьбы.
     Руна  покойно обвела взглядом ряд лож, точно желая выяснить, не  таится
ли уже теперь где-нибудь это несчастье среди пристальных взглядов мужчин; но
восхищение  так  надоело  ей,  что  она  относилась  к нему  с презрительной
рассеянностью богача, берущего сдачу медью.
     - Любовь и судьба -  одно... - Галль помолчал.  - Или...  что вы хотите
сказать?
     -  Я  подразумеваю  исключительную судьбу, Галль. Знаю, -  Руна скорбно
двинула обнаженным плечом, - что такой судьбы я... недостойна. - Высокомерие
этого слова скрылось в бесподобной улыбке.  - Но  я все же хочу,  чтобы  эта
судьба была особенная.
     Галль понял по-своему ее горделивую мечту.
     - Конечно, я вам не пара,  - сказал он с  искренней обидой и с не менее
искренним восторгом. - Вы достойны быть королевой. Я - обыкновенный человек.
Однако нет вещи, над которой я задумался бы, прикажи вы мне исполнить ее.
     Руна  повела  бровью,  но улыбнулась.  Сильная любовь возбуждала  в ней
религиозное  умиление. Когда Галль не понял  ее, она  захотела подвинуть его
ближе к своей душе. Так добрые  люди любят, посетовав  нищему о  его горькой
доле,  заняться анализом своих  ощущений на тему:  "добрый ли я человек"?  А
нищему все равно.
     - Для  королевы  я, пожалуй, умнее, чем надо быть умной в  ее  сане,  -
сказала Руна. - Я ведь знаю людей. Должна  вас  изумить. Та  судьба, с какой
могла бы я встретиться, не смотря на нее вниз, - едва ли возможна. Вероятно,
нет. Я очень  тщеславна. Все, что я  думаю  о том, смутно и ослепительно. Вы
знаете,  как  иногда  действует  музыка...  Мне   хочется  жить   как  бы  в
несмолкающих  звуках торжественной, всю меня перерождающей музыки.  Я  хочу,
чтобы внутреннее волнующее блаженство было осмыслено властью, не  знающей ни
предела, ни колебаний.
     Эту  маленькую,  беззастенчивую  исповедь Руна произнесла  с грациозной
простотой молодой матери, нашептывающей засыпающему ребенку сны властелинов.
     - Экстаз?
     - Я не знаю. Но слова заключают больше, чем о том думают люди, жалеющие
о немощи слов. Довольно, а то вы измените мнение обо мне в дурную сторону.
     - Я не меняю  мнений, не меняю привязанностей,  - сказал Галль и, видя,
что Руна задумалась, стал молча смотреть на ее легкий профиль,  собирая, для
полноты  впечатления,  все,  что  о  ней   знал.  Десяти  лет  она  написала
замечательные  стихи.  Семнадцатый  и  восемнадцатый  годы   она  провела  в
кругосветном  плавании,  и ее  экзотические рисунки были  проданы с  большой
выставки по  дорогой цене, в пользу слепых. Она не искала популярности этого
рода - не любила ее. Она великолепно играла; ей по очереди  пророчили то ту,
то другую славу, -  она славы не добивалась. В  ее огромном доме  можно было
переходить из  помещения  в  помещение с  нарастающим чувством власти денег,
одухотворенной   художественной   и  разносторонней  душой.   Независимая  и
одинокая, она  проходила  жизнь  в душевном  молчании, без привязанностей  и
любви,  понимая  лишь  инстинктом, но  не  опытом,  что  дает  это,  еще  не
испытанное  ею чувство. Она знала все европейские языки, изучала астрономию,
электротехнику, архитектуру и садоводство, спала мало,  редко выезжала и еще
реже устраивала приемы.
     Этот невозмутимый, холодный мир был заключен в совершенную оболочку. По
мягкости линий и выражения ее лицо было лицом блондинки,  но  под сверкающей
волной черных волос давало непостижимое сочетание зноя и нежности. Ее вполне
женственная, без впечатления хрупкости,  фигура веяла  свежестью и  весельем
ясного тела. Она была чуть  пониже Галля; он же, при среднем росте,  казался
выше благодаря эполетам.
     Галль   -  интеллигентный  воин  с   немного   расплывчатым   лицом   и
меланхолическими глазами доброго  человека, которым  пытался  иногда придать
высокомерное выражение, передумав  о Руне Бегуэм  все, что пришло  на мысль,
обратил внутренний взгляд к себе, но, не найдя там  ничего особенного, кроме
здоровья, любви, службы и аккуратных привычек, почувствовал печаль смирения.
Ему  не следовало говорить о любви. Все же в момент третьего звонка, как  бы
дернутый его трелью  за  язык,  он  успел сказать: "Я  желаю вам счастья..."
Конец фразы: "если бы -  со мной..." - застрял в его горле. Он разгладил усы
и приготовился смотреть представление.